– У вас сколько? – спросила Халима.

– Две, – ответила клиентка. На вид – лет семнадцать. – Две красотки.

Началось новое кино. Экран заняло широко улыбавшееся лицо актрисы средних лет.

– О-о, да! Мне нравится она! – сказала Халима. – Погоди! С ней шуток плохо!

– Вы ее знаете? – спросила Мариама у Ифемелу, показывая на экран.

– Нет, – ответила Ифемелу. Чего они заладили спрашивать, знает ли она нолливудских актрис? В парикмахерской слишком воняло едой. Душный воздух смердел жиром, и все же из-за этого Ифемелу немного захотелось есть. Она погрызла свою морковку.

Клиентка Халимы покрутила головой перед зеркалом и сказала:

– Большое вам спасибо, роскошно!

Когда она ушла, Мариама сказала:

– Очень маленькая девочка, и уже двое детей.

– Ой-ой-ой эти люди, – сказала Халима. – Когда девочке тринадцать, она уже все позы знает. То ли дело в Африкь!

– То ли дело! – согласилась Мариама.

Обе обратились взглядами к Ифемелу – за согласием, одобрением. Ждали его, в этом общем пространстве африканскости, но Ифемелу ничего не сказала и перелистнула страницу своего романа. Они и ее обсудят, несомненно, когда она уйдет. Эта нигерийская девица вся из себя важная из-за Принстона. Гляньте на ее пищевой батончик, настоящую еду уже не употребляет. Посмеются ехидно – однако насмешка будет мягкой: она же все равно им сестра-африканка, пусть и чуть заблудшая. Новая волна жирной вони затопила зал: Халима открыла свой пластиковый контейнер с едой. Она ела и разговаривала с телевизором:

– Ох, тупой человек! Она заберет твои деньги!

Ифемелу смахнула с шеи липкие волоски. В зале кипел жар.

– Можно дверь не закрывать? – спросила она.

Мариама открыла дверь, подперла ее стулом.

– Жара эта ужас дурная.

* * *

Каждый приход жары напоминал Ифемелу тот, первый, в лето ее приезда. В Америке лето, Ифемелу про это было известно, однако всю свою жизнь она думала, что «за рубежом» – холодное место шерстяных пальто и снега, а раз Америка – это «за рубежом», а заблуждения Ифемелу – сильнее некуда, никаким здравым смыслом их не развеешь, и потому она купила в поездку самую толстую кофту, какую смогла найти в «Теджуошо-маркете»[83]. Надела ее в дорогу и, под гул моторов, застегнула ее в салоне самолета до самого горла, а расстегнула, когда они с тетей Уджу выбрались из здания аэропорта. Раскаленный зной смутил ее – смутила и старая пятидверная «тойота» тети Уджу с пятном ржавчины на боку и полопавшейся тканью сидений. Ифемелу таращилась по сторонам, мимо летели дома, автомобили и рекламные щиты, все блеклые, разочаровывающе блеклые: в пейзажах ее воображения все будничное в Америке было покрыто глянцевым лаком. Но больше всего ее потрясло, когда она увидела у кирпичной стены подростка в бейсболке – голова склонена, тело подалось вперед, руки между ног. Обернулась глянуть еще раз.

– Ты видела того мальчишку! – воскликнула она. – Я не знала, что в Америке люди так делают.

– Ты не знала, что люди в Америке писают? – переспросила тетя Уджу, едва покосившись на мальчика, и продолжила смотреть на светофор.

– А, а, тетя! В смысле, что они на улице это делают. Вот так.

– Нет, не делают. Тут не как у нас дома, где все так поступают. Его за это арестовать могут, но тут и район не лучший, – коротко пояснила тетя Уджу.

Что-то в ней было иначе. Ифемелу заметила это сразу, еще в аэропорту: грубо заплетенные волосы, в ушах никаких серег, объятия быстрые, между делом, словно с их расставания не годы прошли, а неделя.

– Мне надо срочно к книгам, – сказала тетя Уджу, уперев взгляд в дорогу. – Экзамены на носу, сама понимаешь.