Мачек до сих пор не дал ответа, согласен он войти в правительство Симовича или нет, хотя сообщение о том, что он является его первым заместителем, было опубликовано через два часа после переворота…
Получив задание Фохта встретиться с представителями германских фирм, работающими в Загребе, Штирлиц, отказавшись от предложенной ему машины, отправился в город. Он шел по Загребу, любуясь этим странным, двуединым – славянским и одновременно европейским – городом, и вдыхал всей грудью сладкий воздух, в котором гулко стыли удары колокола на громадном средневековом храме, и жадно слушал славянскую речь, читая вывески у подъездов: «Ключничар», «Лекар», «Столар», – и вспоминал, как всего неделю назад он был в генерал-губернаторстве, в тех землях, которые раньше были польскими, а теперь принадлежали Германии и заселялись немцами. Командировка была краткой и пустячной: Шелленберг поручил ему посмотреть личные библиотеки в фольварках, оставленных польскими магнатами, – шеф шестого отдела РСХА мечтал собрать библиотеку для ведомства внешнеполитической разведки, чтобы сотрудники могли изучать противника – и настоящего и гипотетического – по «первоисточникам».
Сделав все дела, Штирлиц поехал на вокзал.
В станционном буфете он заказал пива. Окна были затемнены, хотя эту польскую станцию ни разу не бомбили, да и вообще англичане ни разу не бомбили территорию рейха восточнее Берлина.
Кафельная печка была жарко натоплена, гудели, маневрируя на путях, паровозы, и Штирлиц думал о том, что люди – сгусток непонятных странностей: во время океанских путешествий, когда кругом лишь вода и небо, они ведут ежедневный журнал и заносят в него самые, казалось бы, незначительные малости, а странствуя по суше, только избранные, только те, кто умеет путешествовать, делают дневниковые записи. Штирлиц часто вспоминал Альфонса Доде: веселый и мудрый француз описывал некоего мсье, который вернулся из Австралии и на просьбу рассказать что-нибудь об этой диковинной стране всех огорошивал: «А вы ни за что не угадаете, почем там картофель!»
Штирлиц вдруг явственно увидел лицо отца. Он сначала не понял, отчего это, а потом вспомнил, что именно отец учил его преклонению перед музой дальних странствий, когда они в сибирской ссылке ходили к железной дороге – затаенно любоваться проходившими поездами.
Когда объявили посадку на поезд, следовавший из Москвы в Берлин, Штирлиц допил пиво, дал буфетчице на чай так, чтобы это было не очень заметно остальным офицерам, и отправился к своему вагону. Как оберштурмбанфюреру СС, ему полагался первый класс, и место его было в том купе, где ехала женщина с сыном, белобрысым, в веснушках мальчуганом лет пяти.
«Русские, – сразу же определил Штирлиц. – Господи боже ты мой, русские! Наверное, из торгпредства».
Он поклонился женщине, которая, застегнув длинную шерстяную кофту, торопливо убрала со столика два больших свертка («Я по этим сверткам определил, что они русские. Только наши возят в таких бумажных свертках еду: сало, черный хлеб, яйца, сваренные вкрутую, и плавленые сырки») и, посадив сына на колени, начала читать ему стихи про дядю Степу.
Штирлиц повесил свой плащ, еще раз поклонился женщине и, сев к окну, достал из кармана газеты.
– «В доме восемь дробь один у заставы Ильича, – читала женщина шепотом, – жил огромный гражданин по прозванью Каланча…»
– Мам, а это фашист? – спросил мальчик, задумчиво разглядывая Штирлица.
– Тише, – испуганно сказала женщина, – я что тебе дома говорила?!
Осторожно взглянув на Штирлица, она как-то жалко улыбнулась ему и начала было дальше читать про дядю Степу, но сын не унимался.