– Если в каждом городе к нам будет присоединяться хотя бы по роте…

– Будет, непременно, – убеждённо бросил Яковлев. – Дурман мятежа пройдёт. Вспомните пятый год, Константин Сергеевич, московский бунт. И тут справимся. Я вообще полагаю, что дальше Москвы отступать нам не придётся. Первопрестольная не подведёт, она останется верна присяге!..

– В пятом-то не слишком осталась…

– Так то ж кучка смутьянов была, – отмахнулся Яковлев. – Двух батальонов на них на всех и хватило.

– Кучка-то она кучка…

– Да и изменилась Москва-то с тех пор! – Семён Ильич словно старался убедить не только Аристова, но и себя самого. – Тогда… оно и впрямь… заводчики иные от жадности голову потеряли, парижских роскошеств возжелав… А теперь-то!.. Рабочие законы, фабричные инспекции…

Две Мишени не стал спорить. Не время сейчас – лучше и впрямь поспать хоть немного. Псков брать придётся, он уже не сомневался. И хорошо, если это окажутся только немцы, а не всё впавшее в смуту население города.

«Всё не поднимется, – думал он, устраиваясь на жёсткой полке, уступленной ему Яковлевым, и накрываясь шинелью. – Достаточно будет относительно небольшой части, убеждённой и вооружённой. Там юнкера сопротивлялись неделю. И, опять же, поддержали их, увы, далеко не все офицеры, случившиеся тогда в Москве…»

Никто не хотел. И «ну никто же не мог подумать…»

А надо думать. Надо сразу же думать о самом плохом, что может случиться. Что в людях взыграет наихудшее, что враг рода человеческого поистине соблазнит малых сих. И надеть ему на шею жернов и утопить его в пучине морской окажется, увы, невозможно.


…Всё начиналось донельзя банально, как в массе иных романов: Фёдор Солонов открыл глаза. Правда, это потребовало от него таких усилий, словно к каждому веку привешен был многопудовый груз (какой и поднять-то вовсе не возможно).

Болело всё, вне внутренности. Узкая койка – даже не койка, а какая-то полка, как в плацкартном вагоне, – плавно покачивалась. Что-то настойчиво и ритмично стучало, и только теперь Фёдор вспомнил, где он и что с ним.

Варшавский вокзал. Они вели бой, и они прорвались, а потом его ударило. Уже в тамбуре, на волосок от победы. И ударило сильно, раз очнулся в санитарном поезде.

Они куда-то едут. Покачивается вагон, вместе с ним и совсем тусклая ночная лампочка. Федя лежит на нижней полке, рядом широкий проход, и у противоположной стены – другой раненый.

Совсем рядом кто-то шевельнулся – над Фёдором склонялась совсем молоденькая девушка в косынке сестры милосердия. Стой, я же её видел – да-да, видел, когда ненадолго вернулось сознание, перед тем как вновь погаснуть!..

Девушка устало улыбалась. Под глазами залегали тёмные тени.

– Как вы себя чувствуете, милый кадет?

«Милый» было обычным обращением сестёр – не зря же они прозывались сёстрами милосердия.

Где же он видел это лицо – лицо не писаной красавицы, но и впрямь какое-то тонкое, воздушное, будто иконописное?..

– С-спасибо, с-сестра… Чувствую хорошо…

– Подать вам что-нибудь? – участливо спросила она. – Воды?

Фёдор с трудом кивнул.

– Немного, – строго сказала она, осторожно подсовывая тёплую ладошку под стриженый Фёдоров затылок. – Так Иван Христофорович велели.

Простая вода показалась Фёдору напитком богов. Холодная освежающая волна прокатилась вниз по телу, и, кажется, даже болеть стало меньше.

– Где… я?

– Вы в санитарном поезде Её Величества императрицы Марии Фёдоровны, – сестра подпустила в голос чуть-чуть официальности. – Мы все едем на юг. Куда – не знаю, милый кадет. Вас ранило, когда бой уже почти кончился.