– Неприятной?

– Нет, что ты.

– Забавной?

– О да. Она умела… – Она слегка пожимала плечами – неопределенным беспечно-скорбным движением, означавшим «ну, в любом случае…» Судя по этой жестикуляции, моя бабушка походила на доброго по натуре и немного печального ребенка. Но я так и не разобралась, то ли это относилось к внешнему стилю ее поведения, то ли отражало суть ее характера. Вертящийся в руках зонтик от солнца, легкая походка. Томный вздох.

«Ну что ты, дурачок, нет».

Она играла доярок и брошенных возлюбленных. Критик писал, что ее Офелия «выглядит так, будто забыла снять ужин с плиты». На карточке из фотоателье, которую я обнаружила в сети, она стоит в кимоно и шляпе с кисточками, похожей на абажур из шанхайского борделя; губы застыли в нежной улыбке, обнажающей мелкие зубы.

Так и чудится, что в широком рукаве у нее спрятан нож и она просто старается делать вид, что все прекрасно. И в реальной жизни она, конечно, поддерживала эту видимость. Позже она в усыпанных блестками туфлях с загнутыми вверх носами пела в мюзиклах Гилберта и Салливана – пышногрудая женщина, одетая мальчиком-китайцем. Я бы должна была помнить ее молочно-белую грудь в низком декольте. Она умерла, когда мне было пять.

И все же я спрашивала: «Какой она была?» Какой она была, ныла и ныла я. Какой она была?

– Чудной, – с печалью в голосе отвечала мать. И не факт, что мне удастся доказать обратное.

Правда, никаких пирожных я не помню.

Зато помню деда. Помню, как забиралась к нему на колени и через две минуты, ерзая, сползала на пол; помню, что он меня обожал. Я понимала это по тому, как дрожала у него рука, когда он лез в кармашек для часов за монеткой или вставал на четвереньки и бодал меня своей стариковской головой. Есть маленькая акварель Тисдалла, который приятельствовал с моей матерью. Несколько лет назад она появилась на выставке в Дублине, в Национальной галерее на Меррион-сквер. Непринужденный изящный набросок: мой дед сидит с закрытыми глазами на солнце, а я использую его как кресло – превосходное место для чтения.

Я по-прежнему натыкаюсь на него в телевизоре – днем в воскресенье или, если ночую в гостинице, поздно ночью, когда щелкаю пультом, чтобы убежать от «магазинов на диване». Ошалевшая от смены часовых поясов или от усталости, я нахожу британский фильм 1950-х и жду, что на экране вот-вот появится Фиц – обычно в военной форме. Он играет грубовато-добродушного старика-генерала или полковника Королевских военно-воздушных сил, дымящего трубкой и вычеркивающего на грифельной доске подбитые противником самолеты. Трус и лжец, он принимает неверное решение и с довольным видом исчезает из кадра. Возможно, во всем был виноват его рот. Фиц говорил как обманщик, и создавалось впечатление, что этого требует роль, но он точно так же говорит во всех своих фильмах.

Даже тогда, в расцвете лет, он преподносил миру свою красоту, словно непрошеный дар, но все никак не решался с ним расстаться.

Некоторые актеры из тех фильмов по-настоящему сражались за Британию. Но не Фиц. Сентябрьский день 1939 года, когда объявили о начале войны, застал его в Туаме, на сцене. К концу октября мебель из их лондонского дома отправилась на склад, а жена и дочь перебрались к нему, в мирную Ирландию. Кэтрин записали в ирландскую школу в аббатстве Кайлмор, в графстве Голуэй, где она и провела следующие пять лет.

Образование Кэтрин получила, мягко говоря, беспорядочное. Череда начальных школ в Хаммерсмите и Ноттинг-Хилле. Один год она училась в школе святой Терезы – католическом пансионе в Суррее, еще какое-то время посещала театральную школу Де-Леон в Гринвиче. А в одиннадцать лет ее вдруг привезли в замок у озера, на западной окраине Ирландии. Школа в Кайлморе словно сошла с коробки печенья. С горы позади школы открывался вид на дикие просторы Коннемары, раскинувшиеся под бескрайним, овеваемом всеми ветрами ирландским небом. Укрытый стенами монастыря, внизу зеленел оазис; здесь, между зарослями папоротников и душистых трав, по расчерченным на квадраты аллеям муравьями ползали, бормоча молитвы, монахини. В этой суровой школе дочь бродячих актеров, юная Кэтрин Энн, обрела тихую гавань, и к шестнадцати годам стала любимицей монашек.