Два детства
Но это все предыстория. А история для Ани Горенко, как и для любого ребенка, начиналась с первоначальных впечатлений. В «Автобиографической прозе» они рисуются в идиллически-розовых тонах. Избыток розовых интонаций особенно резко бросается в глаза, когда сравниваешь детские воспоминания Ахматовой о Павловске – с Павловском тех же лет, описанным в «Шуме времени» ее ровесником и другом Осипом Мандельштамом. У Мандельштама все радостные ощущения заглушает запах гниения, плесени, дешевой косметики. Аромат оранжерейных роз и тот отравлен миазмами гниющих парников. Память Ахматовой прокручивает те же самые картинки,[2] но в них нет и намека на «обреченную провинциальность умирающей жизни». Может, даже не отдавая себе в том отчета, Ахматова спорит с Мандельштамом: у ее детского времени иные шумы и иные запахи:
«Запахи Павловского вокзала. Обречена помнить их всю жизнь, как слепоглухонемая. Первый – дым от допотопного паровозика… Salon de musique (который называли "соленый мужик"), второй – натертый паркет, потом что-то пахнуло из парикмахерской, третий – земляника в вокзальном магазине (павловская!), четвертый – резеда и розы (прохлада в духоте) свежих мокрых бутоньерок, которые продаются в цветочном киоске (налево), потом сигары и жирная пища из ресторана. Царское – всегда будни, потому что дома; Павловск – всегда праздник, потому что надо куда-то ехать, потому что далеко от дома. И Розовый павильон (Pavillon de roses)…».
Фрагмент этот часто цитируется, но чтобы его правильно понять, необходимо сделать уточнение: розовый этюд написан в старости; в юности и в зрелые годы Ахматова не любила ни рассказывать, ни вспоминать о детстве. Даже на элементарный и вежливый вопрос Павла Лукницкого, заданный в середине двадцатых годов, любил ли ее отец, ответила уклончиво и кратко: дескать, кажется, все-таки любил. Да и в 1927-м, когда проездом к младшему сыну на Дальний Восток Инна Эразмовна остановилась в Ленинграде, а Павел Николаевич помогал Анне Андреевне встречать и провожать мать, она опять уклонилась от воспоминаний. А ведь, казалось бы, какой удобный повод вспомнить и молодую Инну Эразмовну, и себя маленькую! В трехтомных «Записках» Лидии Корнеевны Чуковской зафиксирована такая подробность: «Я давно уже подозревала, по многим признакам… что детство у Ахматовой было страшноватое, пустынное, заброшенное… А почему – не решаюсь спросить. Если бы не это, откуда взялось бы в ней чувство беспомощности при таком твердом сознании своего превосходства и своей великой миссии? Раны детства неизлечимы, и они – были». Запись сделана в июле 1955 года, в день, когда А.А. прочла Чуковской только что написанную элегию «О десятых годах», начинающуюся так:
Ахматова, как всегда, «стирает случайные черты». В бытовой, а не преображенной реальности у Ани Горенко имелись и тети, вполне заботливые, хотя и без нежностей, и дядья, может, и не совсем приятные, но отнюдь не мнимые. И камешки тоже были, пусть и не речные, а морские. Тем не менее Лидия Корнеевна Чуковская не ошиблась. Детство у Ахматовой было заброшенное. Не из-за теть-дядь или отсутствия дорогих игрушек, а из-за родителей, и прежде всего отца.
Отец Ахматовой, Андрей Антонович Горенко, – человек незаурядный. Умен, «очень высокого росту» и при этом статен и хорош собой. При таких данных он рано, окончив всего лишь штурманскую школу в Николаеве, стал продвигаться по служебной лестнице. Уже в чине лейтенанта флота состоял преподавателем морских юнкерских классов в Николаеве, успешно сотрудничал в здешней прогрессивной газете – «Николаевском вестнике». В южной провинции честолюбивый молодой человек не задержался. В 1878 году его затребовали в Петербург, назначив преподавателем пароходной механики в элитный Морской кадетский корпус. Некоторое время Андрей Горенко был даже инспектором корпуса. И вдруг карьера его застопорилась. В 1880 году при обыске у одного из чиновников Николаева были обнаружены «вредного направления» письма А.А.Горенко. Порывшись в биографии блестящего офицера,