Впрочем, до этой отмены еще многое должно было произойти.
Холерный бунт. Государь на Сенной
Общее настроение горожан в первые дни холерной эпидемии читателю уже известно; к началу двадцатых чисел напряжение достигло предела. И не только из-за неудобств и неустройств, не только из-за страха заболеть. Петр Андреевич Вяземский отмечал позже: «На низших общественных ступенях холера не столько страха внушала, сколько недоверчивости. Простолюдин, верующий в благость Божию, не примиряется с действительностью естественных бедствий: он приписывает их злобе людской или каким-нибудь тайным видам начальства. Думали же в народе, что холера есть докторское или польское напущение».
Польское – потому что как раз шло подавление польского бунта, русские войска подступали к Варшаве, о поляках в столице говорили безо всякой теплоты, с неизменным недоверием. Столичные поляки, как вспоминает другой мемуарист, «перестали бывать в русских домах, заметив, что иные хозяйки, заваривая за общим столом чай, наблюдают за ними и ставят подальше от них сахарницу, сливки и печенья».
Предметом особо пристального внимания настороженной публики стал тогда дом Мижуева на Фонтанке, у Симеоновского моста, где обитал статс-секретарь Царства Польского Степан Фомич Грабовский вместе с подчиненными. Своим сотрудникам Грабовский велел не появляться на улицах поодиночке, только в экипажах. «Это продолжалось до тех пор, пока публике не стал известен результат дознаний, производимых следственной комиссией о лицах, заарестованных по подозрению в отравлении народа. Наконец во всех газетах появилось официальное извещение, что из 700 и более задержанных лиц ни у одного не найдено никакого ядовитого или вредного вещества и что между ними не было ни одного поляка».
Столичный цензор Осип Антонович Пржецлавский, сам поляк и университетский товарищ Адама Мицкевича, вспоминал о тех же днях: «Внезапность действия болезни, ее ужасные симптомы и то обстоятельство, что она непосредственно развивалась после дурной пищи или холодного питья, породили мысль, что эпидемии нет и что люди заболевают и умирают вследствие отравления, в чем участвуют доктора и полиция. А как появление холеры в Петербурге пришлось как раз во время первого польского мятежа, то огромное большинство жителей столицы не колебалось эти мнимые отравления приписать и непосредственному действию, а также подкупам поляков. По всему городу разошлись и повторялись нелепые рассказы о том, как поляки ходят ночью по огородам и посыпают овощи ядом; как, незаметно проходя в ворота домов, всыпают яд в стоящие на дворах бочки с водой; как зафрахтованные мятежниками корабли привезли целые грузы мышьяку и всыпали их в Неву, и т. п. Взволнованная чернь, в которой коноводами были мальчики – ученики разных мастерских и фабричные рабочие, расхаживала толпами по улицам и всякого, кто ей казался почему-нибудь „холерщиком“, била и истязала нередко до смерти».
Александр Павлович Башуцкий вторит в своих мемуарах: «…Скоро народ, будто по общему лозунгу, вдруг начал повсюду останавливать сперва пешеходов, а потом и ездивших в экипажах, обшаривал их карманы и строго допрашивал. Находя порошки, склянки (а до жестоких уроков этих из десяти человек, конечно, более половины были тогда непременно снабжены хлористою известью, спиртом, пилюлями, каплями и всякими средствами, будто бы предохранявшими от заразы и останавливавшими ее действие), чернь нередко заставляла схваченного тут же глотать всю свою аптеку. Видя несомненно вредное действие как испуга, так и подобной медикаментации, народ еще более убеждался в существовании отравлений. Бедные жертвы заботливости о самосохранении были избиваемы нещадно, и многие поплатились даже жизнью».