– Ну, например, кому-то Англия представляется родоначальницей демократии. Или они без памяти влюблены в нашу дорогую королеву. Для нас эта Англия, возможно, уже не существует, если вообще существовала, но они считают иначе, вот ты им и подыгрываешь.

– А по-твоему, она существует?

– С оговорками.

– Серьезными оговорками?

– А как иначе, помилуй? – Я почувствовал укол, дескать, вдруг умудрился не заметить, что страна катится в пропасть. – Кабинет тори, представляющий меньшинство, состоит из двоечников. Министр иностранных дел, которому я вроде как служу, невежественная свинья. С лейбористами дело обстоит не лучше. Это безумие под названием Брексит… – Я беру паузу. У меня тоже есть чувства. Об остальном пусть говорит мое негодующее молчание.

– Значит, у тебя есть серьезные оговорки? – настаивает она невиннейшим голосом. – Даже очень серьезные. Так?

Слишком поздно я осознаю, что чересчур раскрылся, хотя, может, с самого начала этого хотел: отдать ей победу, признать, что мне далеко до стандартов ее блестящих профессоров, а затем снова станем теми, кто мы есть.

– Если я тебя правильно поняла, – продолжает она, когда мы отправляемся на очередное восхождение, – ради своей родины, в отношении которой у тебя есть серьезные оговорки, и даже очень серьезные, ты уговариваешь иностранных граждан, чтобы они предавали собственную. – И вдогонку: – По той простой причине, что у них, в отличие от тебя, нет оговорок в отношении твоей родины, а только в отношении своей. Так?

Я весело крякаю, тем самым признавая свое заслуженное поражение, но одновременно прошу о смягчении приговора.

– Но ведь они не невинные овечки, Стеф! Это их добровольное решение. В основном. И мы их берем под свое крыло. Социальное обеспечение. Нужны деньги – получите. Нужен Господь – вот вам Господь. Любые варианты, Стеф. Мы же их друзья. Они доверяют нам. Мы даем все необходимое им, а они нам. Мир так устроен.

Но ее не интересует, как устроен мир вообще. Ее интересует мой мир, что становится понятно во время следующего подъема.

– Когда ты предлагал другим, кем им быть, ты задумывался, кто есть ты?

– Я просто понимал, что я на правильной стороне, Стеф, – отвечаю я, чувствуя, как во мне начинает подниматься желчь, несмотря на все предупреждения Прю.

– Это на какой же?

– Моей службы. Моей страны. И твоей, кстати.

Наш последний подъем. Я сумел взять себя в руки.

– Папа?

– Выкладывай.

– У тебя за границей были романы?

– Романы?

– Любовные романы.

– Это тебе мама сказала?

– Нет.

– Тогда какого хрена ты лезешь в чужую жизнь? – вырывается у меня, прежде чем я успеваю себя остановить.

– А такого, что я ни хрена не мама! – орет она в ответ.

На этой грустной ноте мы в последний раз отпускаем перекладину и порознь возвращаемся в деревню. Вечером она отклоняет все предложения итальянских дружков позажигать, предпочитает пойти спать. Что и делает, выпив бутылку красного бургундского.

А я после приличествующей паузы пересказываю жене в красках наш разговор со Стеф, опуская, щадя себя и Прю, неуместный выкрик при расставании. Я пытаюсь убедить нас обоих, что моя миссия выполнена успешно, но Прю слишком хорошо меня знает. Утром мы улетаем обратно в Лондон, и Стеф отсаживается от нас через проход. А на следующий день, накануне ее отъезда в Бристоль, у нее с матерью происходит жуткая свара. Ярость Стеф, как выясняется, вызвана не тем, что ее отец шпион или что он уговаривал мужчин и женщин стать шпионами; ее ярость обращена против страдалицы-матери, которая скрывала важнейшую тайну от собственной дочери и тем самым нарушила святое – женское доверие.