Начальник тюрьмы по фамилии Шральц, из обрусевших немцев, любил говорить, что Россия теперь – Европа и он больше не мент, а служащий министерства юстиции, куда лагеря переданы, так как пришла цивилизация.
– Европейский подход, – тряс животом, хохоча, Шральц, когда опера сноровисто раскладывали на железном столе провинившегося, раздев его предварительно догола, и зажимали ему электродами мошонку, – 21-й век на дворе, работаем по-новому. Миллениум.
Любил это слово.
Постоянно кто-то кричит в этой тюрьме. Но чисто очень, это правда: всегда кто-то моет полы, или трёт стены, или оттирает унитазы. Проверяющим очень нравится, для них и трут. Никто никогда не жалуется на проверках – все хотят жить.
Плохая тюрьма. Паша Старый много лет потом открывал глаза в холодном поту, когда снился этот Шральц со своими толстыми шестёрками. Радовался, просыпаясь, животно радовался, когда понимал, что это всё не по-настоящему, ему не будут снова жечь пятки электродами или избивать пластиковыми бутылками с водой, чтобы не было следов. Он дома, или у бабы какой, или у пацанов своих на лесной заимке. Неважно где, но не в Омске, и это счастье. А сон – так не надо жрать на ночь.
Но сегодня впервые всё оказалось не так. Не рад был Паша Старый, вор в законе, проснувшись от омского сна, понять, что спал. Хуже было всё, чем во сне. Много хуже.
Паша лежал на деревянной шконке штрафного изолятора – ШИЗО. Тело болело, лицо распухло, глаза затекли. Получилось лишь щёлочки из них сделать, шире раскрыть мочи не было. Крепко обработали.
Накануне кум, побеседовав с Пашей, ушёл. День покатился своим чередом, работяги ушли на лесоповал, в бараке остались несколько больных и трое уборщиков, которые принялись за свою работу. Чистоту Паша Старый любил, не ту, вымученную, тюремную, омскую, которая через кровь людскую, а когда в бараке всё аккуратно, по-человечески, без грязи и тараканов. Этой нечисти расплодилось навалом – от южноамериканских до филиппинских, приехали с людьми со всей земли. Растения разные приехали тоже, их зэки любили, чего только не выращивали, даже маракуйя на одном подоконнике стояла в деревянном горшке. На тюремном кладбище тоже чего только не росло: семена ведь разные в карманах у людей. Кладут человека в землю, он там и остаётся, а семена прорастают.
Растения не все приживаются, всё же суровые места, но вот тараканы – любые.
Потому каждый день после обеда Паша сам внимательно осматривал шкафчики в комнате приёма пищи, пищёвке, как её называли зэки испокон веков. Чтобы стакан с водой кто не оставил, крошки какие или еду незакрытую. Главное, чтобы воды не было. Без еды они, черти, живут. А вот без воды дохнут.
Долговязая фигура Паши Старого была согнута в три погибели, он затирал антитараканьим средством из местных трав щели в нижних шкафчиках, бережно отодвигая нехитрые арестантские запасы – сухари, соль, сахар, консервы, – когда в барак вошли. Витос успел быстро шепнуть Паше нужные слова и помчался вприпрыжку к двери, изображать из себя шута и встать на дороге спецназа в узком месте, чтобы дать людям ещё минуту, чтобы убрать от шмона мелкое, нужное, людское, которое потом тяжело снова дыбать и мастырить – ножички, цветные чернильные ручки, лекарства, нитки, иголки. Книги – их тоже отбирали все. Всё отобранное складывали в мешок и уносили в отдел безопасности, за нож могли и в ШИЗО отправить, за остальное просто слегка поучить на месте. Или не слегка. Ну а через пару дней Паша Старый или кто помельче шёл к инспектору и выторговывал всё назад. Так везде было и всегда, даже в той клятой омской тюрьме можно было что-то вернуть из отметённого на шмоне, и Конвенция ничего не поменяла. Власть властью, зона зоной.