Никто не раздевался и даже не снимал ботинок. Спали плохо – кряхтели, чесались, ворочались, курили. Нашей кровью пировали тюфячные клопы.
Утром пошел дождь, и уже через десять минут после подъема батальон вытянулся на кишлачной улице. Нам с Валеркой пришлось догонять своих, потому что долго умывались, сливая друг другу из ведра.
Шли весь день под мелким дождиком, чавкая ботинками по размытой грунтовке. Куртка и брюки от воды потемнели и по цвету стали похожи на глину. Люди сливались с дорогой, казалось, что рыжая жижа кишит червями.
Старика, серого, как моль, зачем-то погнали с нами. Он шел по обочине, в жиже, шлепая калошами на босу ногу. С его бороденки капала водичка, конец чалмы, отяжелевший от влаги, налип на жилистую шею. Старик тащил в обеих руках трофейную чешскую «воздушку» и дурацкую саблю комсомольского активиста Гайдучика.
Серая колонна шла по серой земле. Все утонуло в грязи. Все цвета жизни растворились в ней.
Потом мы вброд переходили бурную, холодную, как лед, реку. Нескольких солдат, которые первыми зашли в воду, течение сбило с ног; их с головой накрыло желтой водой и утащило от переправы метров на пятьдесят. Я снял ботинки, хотя они давно были мокры насквозь, засучил до коленей штанины, спустился в реку с группой солдат. Мы взяли друг друга за руки и стали крохотными шажками пробиваться к берегу. Это было похоже на танец маленьких, но очень пьяных лебедей. Течение корежило цепочку, выгибало дугой. На середине реки вода доходила до пояса и едва не заливала документы в нагрудных карманах. Зачем я подворачивал брюки? Мне стало смешно; я смеялся, дергая плечами, и солдаты смотрели на меня как на придурка.
На другом берегу я с трудом надевал мокрые ботинки на распухшие ноги. Меня било крупной дрожью, и я даже не мог говорить – челюсть прыгала, как отбойный молоток.
Сушились и ночевали в тесной казарме какого-то богом забытого батальона. Маленькую печку, сложенную из гладких речных камней, облепили, как больного горчичниками, мокрой одеждой.
К утру у многих, в том числе и у меня, форма в нескольких местах обгорела.
С восходом солнца в «зеленке», которую мы прочесали накануне, завязался бой. Над нашими головами носились две пары «вертушек»; заходя на цель, они бросали бомбы, плевались огненным потоком нурсов, рычали пулеметными очередями…
Голубое небо светилось чистотой и свежестью. Земля быстро высыхала, и проступали вымытые вчерашним дождем краски весны.
Мускулистый бородатый офицер с талисманом на шее полулежал на скамейке, почесывал волосатую грудь и щурился от ярких лучей. Прапорщик Гайдучик в прогоревшем на спине хэбэ вышагивал у входа в казарму, размахивая саблей. Из-под «забора» – поставленных друг на друга пустых бочек – выползали аспидно-радужные ручейки.
– Ну дай тысчонку! – приставал некто в маскхалате к бородатому. А тот щурился, скалил крупные белые зубы, улыбаясь, и все смотрел на жужжащие в небе «вертушки».
– Ну хоть пару сотен, Кирюш!
Бородатому, наверное, надоел назойливый попрошайка. Он полез в карман, вытащил пухлую пачку ржаво-рыжих купюр, отслюнявил маскхалату три бумажки. Тот долго разглядывал старинные деньги на свет. Полногрудая Екатерина смотрела со сторублевки на своего соотечественника жестоким и решительным взглядом. Купюра казалась совсем новой. Когда-то давно-давно ее вывез из России эмигрант, бережно хранил много лет, возил из страны в страну, ждал, когда она снова обретет покупательную способность… Не дождался.
В районе боевых действий задержали дюжину подозрительных мужчин. Особист Валера допрашивал их по отдельности в тени бочечного «забора».