Это, впрочем, будет еще. А пока, пришвартовавшись с семьей в Петербурге, Тютчевы остановятся в «Кулоне», отеле Ж.Кулона и Г.Клее, который стоял на месте нынешней «Европейской» (С.-Петербург, Невский пр-т, 36). Семье город понравится: «простая и непринужденная манера обращения», два раза в неделю – Итальянская опера и, «когда захотим» – Французский театр. Но деньги, деньги… Я ведь забыл сказать, что Эрнестина после свадьбы уплатила за поэта двадцать тысяч долга и взяла на обеспечение детей Тютчева от первого брака. Да и его взяла на «обеспечение», чего уж там! Короче, пришлось оставить многокомнатный номер в «Кулоне» и перебраться в меблированные комнаты г-жи Бенсон (С.-Петербург, Английская наб., 12). Не без удовольствия, думаю, переезжал сюда поэт, ибо рядом, в доме 10, был, помните, дворец Остермана.
Вернувшись, поэт немедленно с головой окунулся в светскую жизнь столицы. «Я редко возвращаюсь домой ранее двух часов утра», – напишет родителям. А Плетнев даже пожаловался на него Жуковскому: «Нет возможности поймать в квартире его, а еще мудренее заполучить к себе на квартиру…» Тютчев блистает на балах у Закревских, у графа, которого прозвали «чурбан-паша», и его красавицы-жены – той самой, кого Пушкин уже назвал «беззаконной кометой» (С.-Петербург, Исаакиевская пл., 5). Бывает на вечерах у Бобринских (С.-Петербург, ул. Галерная, 58–60). Ночи просиживает в уютных комнатах князя В.Одоевского, знакомого по московской юности (С.-Петербург, наб. Фонтанки, 37), у «черноокой Россетти», Смирновой-Россет, в ее красном доме в два этажа (С.-Петербург, наб. Мойки, 78), наконец, в доме Бибиковой – у жены и дочери покойного Карамзина (С.-Петербург, ул. Гагаринская, 16). В этой последней квартире, под самой крышей ныне ветхого, но не утерявшего щегольства трехэтажного дома каждый вечер зажигались за огромным полукругом окна большая лампа, два стенных кенкета, и – в старые кресла выцветшего штофа усаживались и самые хорошенькие дамы столицы, и самые интересные люди. Тютчев не застал уже ни Пушкина, ни Лермонтова, но Жуковский, Гоголь, Вяземский, Мятлев, Ростопчина, та же Россет (в воскресенья собиралось до шестидесяти человек), наконец, душа этого «малого двора» – дочь историка Софья Карамзина, – все не раз слышали здесь тютчевские остроты и колкости. «В обществе Карамзиных, – напишет Плетнев, – есть то, чего нигде почти нету: свобода». Впрочем, я, пытаясь «заглянуть» за недреманое веко полукруглого окна под крышей, больше всего поражался не свободе, не тому, что только здесь говорили по-русски, и не тому, что Софи сама разливала чай, за что ее звали «самовар-паша». Я забыть не мог, что там, за окном, капризных гостей угощали – знаете чем? – крохотными кусочками хлеба с маслом. И всё. Удивительно, не так ли? Не птифуры из Парижа, не пирожные – к первородному хлебу культуры там подавали просто первобытный хлеб. И «литература», кстати, считала, что ничего вкуснее этих тартинок не едала.
Но раскованней всего поэт вел себя у Вяземского, кого назовет «самым близким родственником». Бывал у него в разных домах (Вяземский сменил в городе больше десяти квартир), но завсегдатаем, почти домочадцем князя стал, кажется, на Сергиевской (С.-Петербург, ул. Чайковского, 21). Оба были нетерпимы и здесь то ссорились (по поводу политики), то мирились (но уже на почве поэзии). Странно, но у «европейца» Вяземского, как подметил один общий знакомец, из-под французского покрова бил «русский ключ», а у «чисто русского» Тютчева – ключ немецкий. Недаром, прослушав статью друга «Россия и Революция», Вяземский тонко съязвит: с какого-де «перепугу» тот свято верит, что Константинополь вновь станет вдруг славянской столицей и начнет противостоять «безбожному революционному Западу»? А Тютчев, взвиваясь до крика, бросал: «Я вижу, князь, что мне у вас делать нечего…» Дружба-вражда? Да нет – это ведь Вяземский назовет его даже не «златоустом» – «жемчужноустом». А после смерти Тютчева (князь переживет поэта на пять лет) скажет: «Он незаменим в нашем обществе…» Да, оба были из той, пушкинской еще эпохи, из Золотого века, из «утраченного рая» чести и благородства, в котором никто не смеялся над щепетильным аристократизмом или пламенным патриотизмом. Не было еще «реалистов» и хамоватых «разночинцев». Эти еще умели плакать от любви. И не только к женщинам. Тютчев скоро и расплачется от обиды за родину. Какой там «Лев сезона»? Рычащий лев России.