Драка стала неизбежной.

И она не замедлила начаться – в ночь с 27 на 28 января, официально же война была объявлена лишь через двое суток…

Макаров хотя и был полководцем морским – флотоводцем то есть, – а не мог не видеть слабых мест на суше, в русских позициях, в частности в Порт-Артуре. Порт-Артур был хорошо укреплен с моря – не подступиться: любое судно легко потопят тяжелые береговые батареи со стороны Ляодунского полуострова, а вот со стороны материка, с суши, она не была укреплена даже простыми окопами… Но строить оборонительную линию было уже поздно – надо было воевать.


Колчак думал, что в ближайшее время обязательно повидается с адмиралом Макаровым, покажет ему материалы о поисках пропавшей группы Толля, расскажет о находках, сделанных в том тяжелом августе, и вообще о северных экспедициях прошлого года, но судьба распорядилась так, что больше они не встретились. Никогда.

Порт-Артур начали серьезно осаждать с моря – корабли японской эскадры все чаще подходили к внешнему рейду – серые, источающие ощущение опасной силы, тяжело оседающие в воде. Отогнать их было сложно: после гибели «Варяга» и «Корейца» под Чемульпо,[76] после того, как были выведены из строя два броненосца и один крейсер в самом Порт-Артуре, после гибели «Стерегущего» соотношение сил изменилось в пользу Японии. Японский флот в результате оказался сильнее русского, поэтому Макаров очень тщательно планировал каждый выход в море – терять больше было нельзя ни одной плавучей единицы.

Вокруг японской эскадры все время вертелись какие-то странные суденышки – то ли катера, то ли минные заградители, то ли мелкие десантные транспорты – не понять, суденышки эти, случалось, будто озлобившиеся моськи, стаей направлялись в сторону Порт-Артура, проскакивали даже в гавань, на внутренний рейд – казалось, вот-вот вцепятся зубами в борт флагманского броненосца или «Новика»,[77] но в последний момент стая поспешно разворачивалась и уходила в море… Эти странные маневры, конечно же, имели свою цель.

Колчак, глядя на эту блошиную карусель, только головой качал: нужен был хороший капкан, чтобы разом прихлопнуть этих водяных вшей… Но капкана не было, и Колчак стискивал зубы, всасывал горький морской воздух, глотал, словно некую медицинскую микстуру, и думал о том, каково же Макарову, который видит все это?

Безмятежность моря, лунная ласковость здешних гор, кудрявость деревьев и розовый, пропитанный запахом мимозы воздух были обманчивы. Здесь, на востоке, вдали от дома, все было чужим – даже доброжелательные улыбки, приклеенные к лицам китайцев. Здесь все таило опасность, всякую мелочь надо было учитывать, ничего не выпускать из виду, и опасность эту Колчак ощущал кожей, кончиками пальцев, и морщился досадливо, словно прикоснулся к чему-то нехорошему, испачкался…

Дом, Россия, родные люди отсюда, из далекого далека, должны были бы восприниматься отстраненно, как нечто нереальное, хотя и желанное – неужели все это есть на самом деле, неужели существует? Так оно, собственно, и было, только сквозь эту отстраненность иногда прорывалась секущая, лютая тоска, и тогда Колчак запирался у себя в каюте, падал спиной на койку, заправленную клетчатым шерстяным пледом, и некоторое время лежал молча, заложив руки за голову и ловя глазами на потолке каюты водяные блики, проникающие сквозь иллюминатор.

Но потом тоска отпускала. Он вновь выходил из каюты, вглядывался в прозрачную голубизну гор, в сплющенную полоску берега и принимался за работу. Дел у всякого офицера на корабле, даже если ты не находишься на дежурстве, полным-полно – взглядом не окинуть. Когда Колчак дежурил, то никаких слабостей по отношению к себе не допускал, всякий приступ, даже легкий далекий позыв ревматизма безжалостно давил в себе.