– Пойдем по берегу. Если будем замерзать и потребуется пробежка – побежим. Понятно? – Он перевел взгляд на поморов. – А, мужики?
Мужики молчали. А молчание, как известно, – знак согласия.
– Тадысь всё. Ать-два – марш! – Бегичев развинченной кособокой трусцой поспешил по кромке берега на север, к зимовке Толля, Колчак за ним, следом – поморы.
Идти по берегу было много труднее, чем по льду, – избитая истина, которая не требует подтверждения, – но даже готовый ко всему Бегичев не думал, что будет так трудно: людей выворачивало наизнанку, они хрипели, на ходу выкашливая свои легкие, но не останавливались – останавливаться было нельзя. До зимовки Толля дошли без единой остановки, а там, у промерзлой хижины барона, разожгли костер. Дрова у хижины были – Толль, готовясь зимовать, набрал со своими спутниками много плавника, за ним ходили в добычливую бухту, куда сильное течение приносило всякий сор, попадающий в море, в том числе и целые бревна. Мертвую бухту, в которой Колчак провалился под лед, Толль обходил стороной.
Зимовье, сложенное из камней, укрепленное деревянными перекладинами, обшитое изнутри досками, нарезанными из плавника, со сбитой набок трубой, уже начало заваливаться. Всякое жилье, за которым нет присмотра, очень скоро сдает, кособочится, рушится, на севере все стареет гораздо быстрее, чем на Большой земле, где-нибудь в Курской губернии или в Малороссии, в родном имении Колчака: Толль, придя сюда, первым делом подремонтировал жилье, иначе бы оно совсем завалилось, – а потом ушел…
Каменная россыпь вокруг зимовья была не тронута – ни одного следа, по крутым склонам распадка лежал иссосанный солнцем и слабеньким теплом снег, там тоже не было следов, снег мертво прикипел к камням, и если бы по нему хотя бы краем прошел человек, он обязательно оставил бы отпечаток. Медведь – тем более. Но отпечатков не было.
Сыростью, тоской, бедой повеяло от сдыхающей избушки, от продавленной ее крыши, от нетронутой целины снега.
– Нету, – огорченно проговорил Бегичев, оглядев склоны распадка, – Толль ушел отсюда, ваше благородие Александр Васильевич, год назад…
– Ушел год назад, – эхом повторил Колчак, губы у него дрогнули, задергались было в немых задавленных всхлипах, но лейтенант быстро справился с собой, крепко жал рот.
– Железников, у тебя, братка, костер гаснет, – предупредил боцман приятеля.
Тот охнул, кинулся к костру. Через десять минут вокруг шумного яркого костра уже развесили одежду Колчака, укрепив ее на кольях, одежда очень скоро задымилась – пар от нее пошел сизый, густой, как дым из печи, белобровый помор шустро подскочил к кольям, перевернул плащ, душегрейку, раззявленные, будто бы разорванные по швам штаны Колчака.
– Так недолго и без брюк остаться, – засмеялся он.
Бегичев достал из кармана флягу, обтянутую парусиной, в кружку налил спирта, молча протянул Колчаку. Тот поморщился.
– Надо, – сказал ему Бегичев. – После такой гонки обязательно надо.
– Ладно, – сказал Колчак и выпил спирт, обвел кружкой спутников, – всем налейте, Никифор Алексеевич… И давайте вскрывать зимовье.
Дверь зимовья была придавлена тремя тяжелыми камнями, которые вмерзли друг в друга, прочно срослись. Двое поморов с якутом и Железниковым, кряхтя, с трудом отвалили один камень, потом другой.
Белобровый помор, тяжело дыша, покрутил головой:
– Тяжесть эта под силу только паровой машине. – Он смешно, будто пингвин, приподнял руки, похлопал ими по бокам. – Одежда-то опять дымит… Ай-ай-ай! – Проворно перекатился к костру, перевернул кол со штанами, затем поменял местами два кривых, выбеленных до свечения кола, на которых висел плащ лейтенанта, передвинул в другой край кол с утепленной курткой Колчака.