Вельбот поскрипывал снастями – он был на этой льдине барином, наездником, уработавшимся до пота, теперь «барин» отдыхал, – светило солнце, шипело, плескалось соленой водой море, бросало в людей тонкие, звенящие, будто стекло, льдинки, заигрывало, веселило душу, и люди отзывались на это веселье своим весельем.
Даже Колчак и тот улыбался, сидя на поставленном на попа ящике, тянулся оловянной кружкой ко всем поочередно, чокался, отпивал немного «монопольки» и снова тянулся кружкой к своим товарищам. Вареные яйца кайры он съел безропотно, вняв утверждению Железникова о том, что «более сильного врага у зубовыпадания, чем кайриные коки, нет», все остальные съели по одному яйцу и были довольны.
Яйца оказались свежие, ненасиженные – Железников не обманул – и по вкусу мало чем отличались от куриных.
– У всех птиц яйца одинаковые, – с видом знатока заявил Железников, потеребил пальцами губу, – вкусом друг от друга не отличаются. Что у ворон, что у перепелок, что у грачей, что у кур. Отличаются только размером.
– Это что ж получается, ты все эти яйца пробовал? – выдернув трубочку изо рта, изумленно спросил якут. – И вороньи, и этих самых… грачей?
– Все пробовал.
– И боги птиц не наказали тебя?
– Как видишь – нет!
– Однако, – пробормотал Ефим и сунул трубочку обратно в рот.
Веселье продолжалось.
Но недаром говорят, что смех к добру не приводит, если человек много смеется – обязательно должно что-то случиться.
До утра решили со льдины не сниматься. Разбили палатку, в лед вогнали костыли, потуже натянули веревки, чтобы палатка не дергалась, не заваливалась, если в ночи вдруг подует ветер и начнет трепать плавающие льды. Внутри палатки установили пару распорок, выколотив для них углубления, чтоб те не скользили, постелили брезент, сверху бросили несколько оленьих шкур, Бегичев на полную силу раскочегарил норвежскую керосинку – жилище получилось уютное.
Спать улеглись довольные – день выдался хороший.
Бегичев укладывался дольше всех, ворочался, вздыхал, сморкался – расчувствовался отчего-то боцман: то ли Волгу свою, с протоками-ериками и многопудовыми осетрами вспомнил, то ли по зазнобе затосковал. Если затосковал по зазнобе, то дело опасное – соскучившийся мужик может и за винтовку не дай Бог схватиться, сгоряча обязательно начнет стрелять, и тогда беда обязательно опустится на людей.
Пока она витает над головами в пространстве – ничего страшного, просвистит по-разбойничьи над макушкой и исчезнет, но когда приземлится и начнет чистить лапы у чьего-то порога, тогда худа не избежать.
Затосковал боцман по дому своему, по Большой земле, явно затосковал… Колчак относился к такой тоске сочувственно, но ничего Бегичеву не говорил, не успокаивал – предпочитал молчать. А что он, собственно, мог сказать, какие слова? Он и сам находился в таком же положении, как и Бегичев.
Наконец Бегичев улегся, хрустнул костями и успокоился.
Было слышно, как совсем рядом шумит вода, лопается в ней что-то, бурчит, лопочет; вода ведь – тоже живое, все хорошо ощущающее существо, такое же, как и человек. Во всяком случае, в это хотелось верить.
У Колчака ныла щека, ныли зубы – глухо, далеко, очень противно, зубная боль всегда бывает очень противной, но что он мог сделать здесь, за тысячу километров от ближайшего поселения? Похоже, через день-два он потеряет еще пару зубов. Внутри возникла жгучая тоска, обварила его, Колчак вздохнул, прикусил нижнюю губу.
– Ваше благородие Александр Васильевич, – не выдержав, шевельнулся в сером ночном сумраке Бегичев. – Я вот про какую хренотень хочу спросить… Правда ли говорят, что камни – обычные цветастые камешки, которые мы и тут, на севере, находим, способны влиять на человека, изменять его судьбу и вообще даже убить… Верно это?