Стараясь не обращать внимания на медведя – известно ведь, что косолапые не выносят человеческого взгляда, – Колчак поднял с камней одну банку. Из тех, что медведь отшвырнул от себя. На банке через слой воска проглядывала маркировка: большая, с выпуклыми гранями, буква «М», что означало «мясо говяжье». Поднял другую банку – в ней также находилось говяжье мясо: сквозь воск также проступала буква «М».

Колчак хорошо помнил, как в позапрошлом году они вместе с Толлем закладывали это продуктовое депо, помнил, что конкретно они оставили тут. Консервы были в основном американские – говяжья тушенка в длинных ребристых пеналах, – такой тушенки было немного, всего тридцать «пеналов», ее можно было определить и без маркировки, говядина с пряностями, помеченная буквой «Г», мясо свиное с пряностями «МС», каша гречневая с ливером и салом, обозначенная просто, одной буквой «К», масло топленое – «МТ», молоко сгущеное, сладкое «МС»… Все банки, кроме тридцати американских пеналов, были совершенно одинаковые, похожие друг на друга, как сестры-близняшки, только одно отличие имелось у них, но в нем этот лохматый, со слезающей, омолаживающейся шерстью зверь никак не мог разобраться – буквы маркировки.

Однако из всех банок он выбрал самые нужные, со сгущенкой, остальные не тронул. Как, каким способом он через жесть, через воск отличает, что конкретно есть в банке? Нюхом? Неужели нюх у него настолько тонкий, что медведь способен учуять то, что находится под железом?

Лейтенант швырнул опустошенную банку в снежную прогалину, лежавшую между двумя каменными плахами. Продукты, конечно же, надо собрать, хотя медведь будет против… Как тут быть? Пристрелить? Нельзя. Да и жалко: и без того человек бывает очень жесток к тем, кто здесь живет, любой спор со зверем обращает в свою пользу нажатием пальца на курок. Колчак и сам раньше поступал только так, но потом, поняв, как трудно здесь живется «братьям нашим меньшим», как туго приходится им в лютую стужу, когда лапы примерзают ко льду, а с дыханием из ноздрей брызгает кровь лопнувших легких, отмяк и стал смотреть на северных зверей иначе.

Дело доходило даже до того, что когда заболевала ездовая собака, он не давал ее стрелять – а вдруг выживет? Однажды он повздорил на этот счет с самим Толлем. Толль смотрел на него недоуменно, как и погонщики-якуты: так было всегда – заболевших собак убивали. Это проще и дешевле, чем их лечить, выхаживать, снова ставить в упряжку – так было раньше, так будет впредь. Колчак все– таки одолел Толля, уговорил его. И отчасти был прав: шесть ездовых псов из одиннадцати заболевших выжили.

Точно так же он перестал палить в тюленей и нерп, в песцов и медведей: и не только потому, что жалко, он понял, что северного зверя выбить очень легко, но вот ведь незадача – другой-то не разведется. Кроме того, неожиданно объявилось вот какое обстоятельство: несмотря на суровые условия, природа здешняя оказалась очень нежной. Хрупкой. Такой хрупкой, что временами на нее и дышать-то было боязно. Отпечаток тяжелой неаккуратной ноги, выдавившей в ягеле лунку, сплющившей живую ткань, – этот след будет мертвым чуть меньше, лет десять, но все равно десять лет – это срок огромный… Что уж говорить о следах от костров – им зарастать по меньшей мере лет восемнадцать.

Навалится народец на Арктику числом побольше – ничего тут не останется. Только лед да голые камни.

К Колчаку боком, боком, будто краб, не отрывая взгляда от медведя – хоть и добродушный на первый взгляд дядя, мирный, а все может случиться, вдруг в следующую секунду ему взбредет что-нибудь в голову, он вскинется, в одно мгновение по воздуху переместится к людям, посшибает головы, – придвинулся Бегичев.