Люди кажутся мало отличимыми от кузнечиков и автомобилей, война не ужаснее обвала и грозы. Сам для себя превращаюсь в предмет неодушевленный. При таких условиях жить – трудная задача.


Постепенно исчезает самолюбие и эгоизм. Безо всякого удивления, безошибочно угадываю и вижу эгоизм окружающих, желание меня „исполосовать“, и к этому эгоизму отношусь совершенно снисходительно, как к биологической неизбежности.

Кончается год, который для меня был самым тяжелым до сих пор в жизни. Тяжелый по безысходности, по нелепой безжалостности и по отсутствию сопротивляемости у меня. Развивающийся с каждым месяцем „материалистический объективизм“ спасает от отчаяния. На будущее начинаю смотреть так же просто, спокойно и хладнокровно, как „смотрит“ камень на пыльной дороге или луна. Окаменение, окостенение – это результат года и самозащита».


Он был убежден, что следом за Николаем арестуют и его. В этом не сомневались и другие, с кем он сталкивался и работал. Но его не трогали. Более того, Сергей Иванович вновь был выдвинут кандидатом в депутаты Верховного Совета РСФСР, и из Москвы приехал знаменитый фотокорреспондент, чтобы снять его для газеты.

Всем стало ясно, что «Хозяин» распорядился не трогать академика Сергея Вавилова, мол, не только сын за отца не отвечает, но и брат за брата.

Кстати, из тюрем и лагерей начали возвращаться заключенные. Неужели правда начинает торжествовать?

«5 февраля 1941 г. Ленинград.

Вечер после депутатского приема. Слезы, квартиры, реабилитированные. А завтра – полгода несчастья Николая. Какая бессмыслица и безжалостность. Жизнь – сплошная сутолока около науки, о науке, только о ней одной, и вот – тюрьма».


Хлопоты за брата не прекращаются ни на день. Но голос его не слышат. Да и что он может сказать, если уже доказано, что академик Николай Иванович Вавилов – враг народа?! Как говорится, дело сделано, и приговор вынесен…

И тут все личное отошло на второй план, потому что началась война. Николай Вавилов не был военным, а «генералы от генетики» не нужны были на полях сражений. Создавалось впечатление, что власть забыла о том, что великий ученый томится в ее тюремных застенках. И каждое напоминание о нем лишь вызывало раздражение.

Может показаться, что Сергей Иванович смирился с участью брата, но это было не так. Трагедия по-прежнему разъедала душу. Личная беда умножалась бедой всего народа.

Из дневников военных лет:

«Собираемся уезжать из города с институтом, бросать установившуюся жизнь. Страшно, грустно.

Ощущение закапывания живым в могилу. Разор, разборка института, отъезд в казанские леса неизвестно на что, бросание квартиры с книгами… В молодости это показалось бы невероятной авантюрой. Сейчас это почти самопогребение.


В пути исполнилась годовщина исчезновения Николая. О войне ничего толком не знаем. Завтра собираюсь в Йошкар-Олу. До чего еще убога Россия!


На фронте, по-видимому, положение тяжелое. О Николае сведений никаких, и еще становится мрачнее и страшнее, и „одно в целом свете верно то, что сердцу сердце говорит в немом привете“. Помимо Олюшки – ничего больше не осталось. Готов рухнуть в любую бездну.


Тяжело невыносимо. Во сне видел Николая, исхудавшего, с рубцами запекшейся крови. Голова бездейственна. Чувствую страшный отрыв. Случайность, вздорность, ошибочность бытия.


Военные вести почти катастрофические. Николай, война, сын, исковерканная жизнь. Жить на редкость трудно. Чувствую старость, усталость.

У меня страшное. Все умерли. Николай хуже, чем умер, осталась Олюшка, инстинкты совсем замерли, и вот я лицом к лицу с „философией“.