Он был одинок. Неказистый, чудаковатый, чрезвычайно вспыльчивый, способный обозвать последними словами музыкантов оркестра так, что порой они отказывались играть в его присутствии, – такому человеку трудно было рассчитывать на взаимопонимание. «Его талант, – писал Гете, – привел меня в изумление; однако это совершенно необузданная личность…»
Одна из немногих женщин, заслуживших его расположение, Беттина Бретано, сделала интересную запись размышлений Бетховена: «Когда я открываю глаза, я вынужден вздыхать, потому что то, что я вижу, противно моим верованиям, и я вынужден презирать мир, который и не подозревает, что музыка – это более высокое откровение, чем вся мудрость и философия… Музыка – это средство превращения духовной жизни в чувственную. Я хотел бы говорить об этом с Гете, поймет ли он меня?.. Скажите ему, чтобы он прослушал мои симфонии, тогда он согласится со мной, что музыка есть единственный бесплатный вход в высший мир познания…»
По воспоминаниям современников, Бетховен был небольшого роста, с некрасивым красным лицом, изрытым оспой. Его темные волосы вихрами падали на лоб, а одежда была не изысканна и даже неряшлива. Композитор говорил на местном наречии, иногда употребляя простонародные выражения. Вообще он не обладал внешним лоском и скорее был грубоват в движениях и обхождении. Прежде чем войти в комнату, он обыкновенно сперва просовывал голову в дверь, чтоб убедиться, нет ли в ней кого-нибудь, кто ему не по душе.
Обыкновенно серьезный, Бетховен иногда становился неудержимо веселым, насмешливым и даже язвительным. Однако он был искренен, как дитя, и до того правдив, что нередко заходил слишком далеко. Он никогда не льстил и этим нажил себе много врагов. В своих движениях он был неловок и неповоротлив. Часто ему случалось ронять чернильницу с конторки, на которой он писал, на стоящее рядом фортепиано; все было у него опрокинуто и запачкано. В его комнате царствовал неописуемый беспорядок: «Книги и ноты бывали разбросаны по углам, здесь стояла холодная закуска, там – бутылки, на пульте были наброски нового квартета, на столе – остатки завтрака, на фортепиано – только что намеченная новая симфония, на полу – письма. И несмотря на это Людвиг любил с красноречием Цицерона прославлять при всяком удобном случае свою аккуратность и любовь к порядку».
Время с рассвета и до полудня композитор проводил с пером в руке, остаток же дня уходил на размышления и приведение в порядок задуманного. После обеда он срывался с места и совершал свою обычную прогулку, т. е. «как одержимый обегал раза два вокруг всего города». Бетховен никогда не выходил на улицу без нотной записной книжки – это было его правилом.
Вообще же Бетховен не придавал никакого значения своим рукописям, которые валялись вместе с другими нотами на полу или в соседней комнате: «Их легко было и украсть, и выпросить у него – он не задумываясь отдал бы». Маэстро не имел никакого понятия о деньгах, отчего, при его врожденной подозрительности, происходили частые недоразумения и он, не задумываясь, называл людей обманщиками; с прислугой, впрочем, это кончалось благополучно – после того как он давал «на водку». Его странности и рассеянность были известны во всех посещаемых им трактирах, и его не тревожили, даже если он забывал расплачиваться. Кроме того, он был до крайности вспыльчив. Раз во время обеда в трактире ему по ошибке подали не то кушанье. Композитор сделал кельнеру замечание, а тот позволил себе грубо ответить, и в ту же секунду тарелка с едой оказалась у него на голове. Они стали кричать друг на друга, между тем как окружающие не могли удержаться от смеха. Наконец сам Бетховен не выдержал и разразился громким хохотом, указывая на кельнера, который облизывал струившийся по лицу соус и строил уморительные гримасы.