– Не знаю, – ответил я, пролезая через появившийся лаз в заборе. – Поинтересуйтесь у Бенедикта или мистера Гилберта, они завсегдатаи подобных заведений.

– Неужели вы такой святой, что даже к портовым девкам не ходите?

– Не хочется в один из прекрасных дней проснуться без ушей или носа от приобретенного сифилиса, а на содержание постоянной любовницы я еще не заработал.

– И на Холивелл-стрит не заглядываете? – съехидничала она.

– Фу, как вам не стыдно, Клаудия? Откуда у меня деньги на эротические открытки и фотографии, когда мне едва хватает на более-менее приличный чай?

Мисс Дю Пьен похихикала, но тут же осеклась, заметив, что я не разделяю ее веселого настроения и стремлений обсуждать мой досуг.

За дверьми работного дома врач ахала от всего, что ее окружало, и нагло заглядывала почти в каждое рабочее помещение, впиваясь взглядом в замученных тяжелым трудом людей.

Мужчины с женщинами, накормленные самой дешевой пищей, имеющие в собственности лишь униформу и неудобную кровать, раздирали свои руки в кровь, деля на волокна старые, использованные веревки, дробили камни, измельчали гипс, горбатились, не зная усталости, и старались не отлынивать от работы. Никто не желал попасть в карцер – самое страшное место во всем работном доме, в котором не было ничего, кроме холодных каменных стен и проема с толстой решеткой вместо окна.

Количество нищих пугающе росло день ото дня. Кто-то из них сбивался в банды, нарушал закон, устраивал бунты и привносил много суматохи в размеренную жизнь простых граждан; кто-то предпочитал умереть на холодной каменной скамейке на Трафальгарской площади или под ее мостовой. Другие безработные – слишком гордые для разбоя и слишком напуганные голодной смертью – вставали перед принудительным выбором: работать за еду в благотворительном заведении, построенном отнюдь не из человеколюбия, или колыхаться от ветра над эшафотом. Бродяжничество и попрошайничество не приветствовались и всегда заканчивались чьими-то сломанными шейными позвонками.

Начальники, в основном, обитали повыше и подальше от озлобленных, обессиленных и оголодавших тружеников, заставляя следить за ними надзирателей. Последние только и делали, что ходили по лестницам, редко обращая внимание на то, что происходило вокруг них, покрикивали на униженную рабочую силу и самоутверждались за ее счет.

В женском отделении нас остановила тощая женщина лет пятидесяти с усталым лицом зеленовато- серого цвета, впалой чахоточной грудью и общим видом ноющей неотразимой грусти. В ее длинных натуженных руках находились ведра, доверху наполненные водой, которые она с грохотом поставила на пол, после чего с претензией в голосе заявила:

– Здесь полно дел! Будете заниматься чем попало, вас отправят в карцер, как Мириам. Бедная девочка, сначала побита начальником, а теперь отправлена в камеру. А ведь у нее такая затасканная обувь! Как бы не заболела! Кстати, почему вы вместе? Мужей и жен разделяют по прибытию и подвергают наказанию, если они посмеют обменяться хоть одним словом между собой.

После этих слов женщина взяла из одного ведра почерневшую рваную мокрую тряпку и, не отжав, швырнула в меня, приказав оттереть пол в столовой. Опешив от сознательно вырвавшейся у женщины дерзости, я не смог ей ничего ответить и только быстро переводил взгляд то на нее, то на тряпку, то на влажное пятно на своем жилете-корсете.

– Вообще-то, мы не супруги и здесь не живем, – дружелюбно попыталась оправдаться Клаудия, подняв с пола тряпку и протянув ее обратно работнице.