– Лжешь! – взор Гермогена, обращенный на Мстиславского, не выдал ни гнева, ни возмущения, он был почти презрителен. – Лжешь ты, князь и знаешь, что слова твои – ложь. Никогда я не подбивал чернь на бунт, я не хочу, чтобы лишний раз пролилась русская кровь. А призываю лишь к тому, чтобы град наш не был сдан иноземному войску.

– Но поляки теперь наши союзники! – воскликнул кто-то из сидевших позади Мстиславского бояр. – Мы же условились принять королевича Владислава да крест ему целовать!

– И не стыдно тебе, Голицин? – глянул в его сторону Гермоген. – Где ж он, Владислав твой? Не видал я его, а пуще всего знаю, что не крестил его в нашу Святую Веру. Знаю, что по всему Царству Московскому бесчинствуют ныне ляхи – грабят и жгут наши селения, разоряют народ, оскорбляют православных. Король Сигизмунд всюду объявляет, что пришел спасать нас от смуты и раздора, а сам же его и сеет! И никакого сына своего он сюда не привезет. И не собирался! Сам здесь царствовать хочет. Ему землю нашу нужно к рукам прибрать. Всю! И русский дух искоренить, чтоб его не было. Вот, чего он хочет, и все вы это знаете. Не ради мира на Руси и не ради спасения народа от самозванца зовете вы сюда нечисть польскую. Вам, каждому, власти надобно, надобно лишний надел иметь, лишние права заполучить, ближе к трону подойти, да хоть на брюхе подползти! А кто займет сей трон, вам безразлично! Что, совет боярский, что рожи-то в бороды уткнули?! Не верю, что вам стыдно! Свой стыд вы вместе с клятвою Государю Василию Ивановичу за тридцать польских сребреников продали.

– Хватит, Владыка! – в голосе побагровевшего Мстиславского послышались разом ярость и мольба. – Хватит попрекать нас тем, что мы слабого и глупого царя с престола ссадили. Много ли было от него добра? И что, его род был знатнее наших? Сколько лет уже длится смута, войны идут? Неужто не нужна нам крепкая рука, чтоб все это прекратилось?

Патриарх стиснул свой посох с такой силой, что концы его пальцев совсем побелели, и внезапно встал. Его лицо, оставшись бледным, словно бы загорелось изнутри, даже сделалось моложе. Когда же он заговорил, в голосе его зазвучал, наконец, гнев:

– Это ты-то, князь Федор Иванович, будешь ныне говорить о крепкой руке? Ты?! Отца своего вспомни, и как он в страхе корежился перед Государем Иоанном Грозным, а заглазно поносил его да обзывал извергом! Крепкая рука вам надобна, змеи двуязыкие?! Была над вами такая. Когда царствовал Иоанн Васильевич, не сладко было на нашей земле и ляхам, и шведам, и прочим всем врагам. Казань тогда пала, и стала земля та русской, и церкви наши стали на ней. Сибирью приросла Московия. Ширились пределы наши, и на глазах всего мира родилось великое Царство Московское. Войско наше стало сильным и искусным, науки да просвещение появились у нас, и все, кто пытались нами помыкать, начали нас бояться! А вы? Ваши отцы и вы сами? Что говорили вы тогда, что делали? Выли, что опричнина появилась да за горло вас взяла? Корили Государя за жестокость? Да за какую жестокость?! Кругом были ложь и измена – ваша измена! С врагами сговаривались, на Русь чужие рати наводили, чтоб себе больше оторвать… На Веру нашу изнутри покуситься пытались, еретикам потворствовали, с жидами и жидовствующими[16] торг вели. А как стал Государь за то головы рубить, его же в том обвинили! Кричали, что много крови пролилось. Дикие мы, мол, варвары мы, убийцы. Да поглядели бы кругом, что там-то творилось, у тех, кого вы дикими не зовёте! Французы из-за распрей между двумя ересями в одну ночь перерезали друг друга столько, сколько у нас за все правление Иоанна Васильевича ни в казнях, ни в войнах не погибло!