Воздух в его квартире был спертый, провонявший табачным дымом. Старшинов не зажигал света. Он стоял в коридорчике, с одежды вновь стекала вода, а за дверью в длинном тоннеле общего житья, тускло освещенном пыльными сороковаттными лампочками, которые еще не успели выкрутить, было удивительно тихо. Не по-здешнему…
«…Я не могу этого вынести. Я всегда кричу, и крик мой такой же глухой, расщепленный, словно во рту у меня веревка. Всякий раз перед глазами одна и та же звезда, и я зову ее. Зову снова и снова, бессмысленным мычанием, словно жертвенное животное. Я сплю на клеенчатом белье. Подружка из хосписа снабжает меня громадными стариковскими памперсами. Курьер из магазина ароматических трав и смол возит мне благовония коробками. Я включаю музыку громче. Почти никуда не выхожу, стараюсь ни о чем не думать, ни на что не реагировать, словно хочу стереть себя. Я лежу на грунте, но плеть достает меня все чаще. Чем бы оно ни было – оно приближается…»
Сырой ветер врывался в комнату через распахнутое окно. Он нес нескончаемый шелест и водяные брызги, заблудившиеся блики света и разорванные в клочья звуки. Он стряхивал пепел с сигареты Старшинова и уносил невидимые хлопья в коридор, к подножию грязно-мокрого комка одежды, которая сползла с хилых пластиковых плечиков и теперь валялась под вешалкой неясной грудой. Участковый сидел на диване в сухих и чистых трусах, со стаканом водки в руке и смотрел на темный экран телевизора.
«…Он уговаривал меня лечь в клинику. Я пугала и его, и сына. Он уговаривал, а я не могла ему объяснить, что там, одурманенная лекарствами, я стану еще более беззащитной перед этим. Приступы будут повторяться все чаще, а потом мне просто выжгут мозг электрошоком. Может, так было бы и лучше для меня, но не для них. Они все равно были бы где-нибудь поблизости. Не могла я этого допустить… Я напилась в „Розовой пантере“, позволяла себя угощать, прикасаться. Меня сняли два молокососа. Их распирало от тестостерона и моей сговорчивости. Они трахали меня там же, в туалете. Я не помню, что они со мной делали. Честно говоря, я не уверена, что их было только двое. Вернулась домой под утро, едва передвигая ноги. От меня разило перегаром и похотью. Трусики лежали в кармане пальто. Рваные колготки. Бедра перепачканы спермой… Возможно, муж смог бы перенести это. Он умен. Он бы понял – не простил бы, но понял. Но там был наш сын. Он видел меня… такой. Они уехали к свекрови, на Урал, а я жалела, что не на другую планету…»
Старшинов вытянул стакан водки разом, как воду. Занюхал новой сигаретой, закурил. Ступни не чувствовали пола. Ему казалось, что бездна, заглядевшаяся на Ветрову, теперь под ним. А кусочек кошмара, в который она вольно или невольно погружала себя несколько месяцев, надолго застрял в мозгу крохотной занозой. Водка горючим комком застряла чуть ниже солнечного сплетения. Он не ощущал тепла – только жжение. Табачный дым был горьким. Его знобило, волосы на предплечьях встали торчком. Старшинов вновь сорвал пробку с бутылки столичной.
«…Помните, я говорила о Леруа, де Шардене и ноосфере? В основе их теорий лежат воззрения Плотина и неоплатоников. Сфера разума каждого человека существует не в пустоте. Она плещется в океане эманаций некоей непознаваемой первоосновы, божества, которого принято отождествлять с абсолютным благом, и является его неотделимой частью, как разум душа и материя являются неразделимыми частями меня… или вас. Конечная цель человека – выйти за пределы души в сферу разума и через экстаз слиться с первоосновой. Но люди обычно не торопятся это делать, верно? А что, если божеству надоело ждать? И что является благом в его представлении? Какова цель его собственного бытия? Каков он, этот экстаз?.. А эти порезы на спинах жертв? Изобразите их на бумаге рядом друг с другом, без наложений. Видите? Похоже на буквы. Название первоосновы. „Имя бога…“»