Романист Оноре де Бальзак однажды описал балы и вечеринки в своей родной Франции, отметив, что то, что казалось одной вечеринкой, всегда на самом деле было двумя. В первые часы собрание было захвачено скучными людьми, принимающими манерные позы, и визитерами, которые, возможно, приходили ради одной особой персоны, способной подтвердить их осознание красоты и статуса. И лишь потом, в поздние часы, когда большинство гостей уже разъезжались, начиналась вторая, настоящая вечеринка. Тогда уже беседу разделяли все присутствующие, и вместо чопорного, словно накрахмаленного воздуха комнату заполнял искренний смех. На вечеринках Эстеры и Водека такая предутренняя откровенность и интимность зачастую чувствовались уже с порога.
Водек – седой охотник с львиной гривой; он пребывает в вечном поиске потенциальных публичных интеллектуалов и знает, как определить людей, которые действительно могут говорить перед телекамерой и выглядят настоящими, потому что таковыми и являются (камера это выявляет). Он часто приглашает таких людей к себе в салон. В тот день Водек позвал профессора психологии из моего родного Университета Торонто, который отвечал необходимым требованиям: ум и эмоции у него шли в тандеме. Водек был первым, кто поставил Питерсона перед камерой и подумал о нем как об учителе в поиске учеников, поскольку тот всегда был готов к объяснениям. На пользу Питерсону пошло то, что ему нравилась камера, и камера отвечала ему взаимностью.
В тот вечер накрытый в саду большой стол объединил привычное собрание словоохотливых виртуозов. Однако нас мучили жужжавшие, как папарацци, пчелы, к тому же, за столом был новый парень. Его акцент говорил о том, что он из Альберты, на нем были ковбойские сапоги, он игнорировал пчел и продолжал говорить как ни в чем не бывало. Он не умолкал, даже когда остальные играли в музыкальные стулья, чтобы спастись от назойливых насекомых, стараясь, тем не менее, оставаться за столом, поскольку этот новенький был весьма интересен.
У него есть эта странная привычка – говорить на глубочайшие темы с любым, кто оказываетсяся рядом, в основном с новыми знакомыми, как будто это обычная светская беседа. А если он и вправду начинал светскую беседу, то интервал между фразами «Откуда вы знаете Водека и Эстеру?» или «Я раньше был пчеловодом, так что я к пчелам привык» и куда более серьезными предметами составлял наносекунды. Можно услышать, как такие вопросы обсуждают на вечеринках, где собираются профессора и профессионалы, но обычно разговор ведется между двумя специалистами в тихом уголке или, если он поддерживается всей группой, кто-нибудь обязательно начинает выпячивать себя. Но этот Питерсон, хоть и эрудит, не казался педантом. У него был энтузиазм ребенка, который, узнав что-то новое, тут же спешит со всеми поделиться своим открытием. До того как малыш поймет, насколько скучными могут быть взрослые, он считает, что если нечто оказалось интересным для него, таким оно будет и для других. Такое же впечатление производил Питерсон. Было что-то мальчишеское в этом ковбое, в том, как он предлагал темы, будто мы все выросли вместе в маленьком городке или в одной семье, будто мы все постоянно думали об одних и тех же проблемах человеческого существования.
Питерсон не был настоящим эксцентриком, на его счету значилось много традиционных достижений, он был профессором Гарварда и джентльменом (насколько им может быть ковбой), хоть и говорил «проклятье» и «черт подери» очень часто, в духе сельских жителей 1950-х годов. Но его зачарованно слушали, поскольку на самом деле он касался вопросов, которые беспокоили всех сидевших за столом.